«Новая газета». Четверг. №16 (1334) 06.03-12.03.2008 г. С. 29.
Всего-навсего – поэт
Олегу Чухонцеву исполняется семьдесят лет. Двадцать из них можно сбросить
Олег Хлебников
Олега Чухонцева, наверно, можно было бы назвать младшим шестидесятником, да что-то не получается. Уж очень он отдельный. Во Дворцах спорта за коллективным скандированием стихов не замечен. Хрущев на него публично ногами не топал. Зато и книжек его не публиковали. Первую издали только в 1976 году, называлась она «Из трех тетрадей», значит, минимум три книги Чухонцева вовремя не вышли. Хотя в периодике он начал печататься в двадцать лет (а позднее даже работал в невероятно популярном в 60-е — 80-е журнале «Юность») и вообще — из ранних. Вот, например, что он писал в эти свои 20:
Класть ли шпалы,
копать ли землю
хоть несладко, да не впервые.
Вот и выдалось воскресенье,
о плечистая дева Мария…
Этот двадцатилетний тогда юноша (пятьдесят лет назад!) нашел абсолютно точный эпитет для русской Богородицы (должна же, наверно, быть и такая)!..
А вот что, в двадцать с небольшим, он понял про свой Павловский Посад, где родился, и еще про тысячу районных российских городов:
…Москва слезам не верит — это факт,
а уж районный город — и подавно.
Он лупит завидущие глаза.
Он тянется своей
большою ложкой.
Он, может быть, и верит в чудеса,
но прежде запасается картошкой.
Опыт провинциальной жизни очень пригодился Чухонцеву — многим поэтам его не достает, — но не стал основанием для стенаний по «малой родине» и уж тем более для ура-патриотических построений. Из-под носа так называемой «русской партии», взлелеянной литкритиками-русофилами и юдофобами в 70-е годы, ушел чрезвычайно ценный кадр: талантливый чистокровно русский поэт, да еще и из провинции. Причем ушел сразу — первыми же опубликованными стихами и манерой творческого поведения.
Кстати, поразительно, каким зрелым Чухонцев был уже в свои двадцать! Об этом говорила Ахматова. В приблизительном пересказе: если ты настоящий поэт, уже первыми стихами должен коли не удивить, то показать, чем можешь удивить, в них уже должно содержаться почти все главное. С Чухонцевым именно так — уже с юношеских стихов. И тем не менее широко известен он был только в узких кругах (правда, в них пребывали и Давид Самойлов, и Арсений Тарковский, и Булат Окуджава, и Семен Липкин, любившие его…): ни книг не было, ни громких скандальных выступлений, ни умения и желания собираться в стаю. Всего-навсего «поэт — этим и интересен».
…Ну а потом вдруг выяснилось, что в литературном мире Чухонцева очень ждали. Понятно, всегда, ритуально вздыхая, ждали нового Пушкина, как будто не понимали, что для его появления должен родиться не гениальный мальчик, а целый талантливый народ, вдруг получивший глоток свободы… Но, оказывается, ждали и «чеховского интеллигента», желательно из провинции, конечно, русского (не Штольца же какого-нибудь!), пишущего хорошие стихи. И дождались!
Но, первую книгу ему позволили издать только в возрасте, до которого Пушкин не дожил, а вторую — когда Чехов уже умирал от чахотки. Да и в постсоветское время поначалу выпустить книгу Олегу Чухонцеву было непросто. Зато потом этой проблемы как не бывало: на него посыпались всяческие литературные премии, наиболее энергоемкая из которых последняя — премия «Поэт», учрежденная РАО «ЕЭС». Ну, это как раз очень по-российски: не видеть — так в упор, обнимать — так до хруста в костях.
И все-таки двадцать лет Чухонцева к читателям выпускали только на краткосрочные свидания под строгим цензорским надзором. Потому нынешний юбилей Чухонцева не воспринимается всерьез: время относительно, возраст — вещь интимная и сугубо индивидуальная. Тех лет, на которые поэта заморозили для читателей, как будто и не было. Значит — ему сейчас не семьдесят, а пятьдесят (кстати, примерно на столько он и выглядит). То есть — все равно юбилей!.. Полувечье. Так что — поздравляем!
«Какая эпоха! Какая страна!»
Олег Чухонцев
Попугай
Мой удел невелик. Полагаю,
мне не слышать медовых речей.
Лучше я заведу попугая,
благо стоит он тридцать
рублей.
Обучу его разным наукам.
Научу его всяким словам.
На правах человека и друга —
из него человека создам.
Корабли от Земли улетают.
Но вселенская бездна мертва,
если здесь, на Земле, не хватает
дорогого для нас существа.
Друг уйдет, а невеста разлюбит,
отойдет торжествующий враг,
и тогда среди ночи разбудит
вдохновенное слово:
— Дур-рак!
Что ж, сердись, если можешь
сердиться,
да грошовой едой попрекай.
Бог ты мой, да ведь это же птица,
одержимая тварь — попугай!
Близоруко взгляну и увижу:
это он, заведенный с утра,
подарил мне горячую крышу
и четыре холодных угла.
Так кричи над разбуженным
бытом,
постигай доброту по складам.
Я тебя, дуралея, не выдам.
Я тебя, дурака, не продам.
1961
В зверинце
В тот день, когда бомбили
Хелабруннер,
засыпав город щебнем и золой,
в тот день, когда моления
и ругань
слились над обезумевшей землей
в едином вопле к богу или в бога,
в зверинце, на активной полосе,
сошли с ума и умерли от шока
двенадцать низкорослых
шимпанзе.
Как некогда, воспрянувши
из гроба,
сын плотника приял небесный сан,
так в смерти шимпанзе воскрес
бонобо —
четвертый вид — и высший —
обезьян.
О истина, темно твое служенье,
покуда ты сомнительным
родством
пытаешь на разрыв и растяженье
и объявляешь высшим существом.
И если я под страшным
подозреньем —
отныне до неведомого дня, —
прошу тебя, карай меня
презреньем,
но только не испытывай меня.
1963
Кат в сапогах
По Малой Никитской в отечных
снегах
мурлыча расхаживал кат
в сапогах.
Пенсне на носу и на пальце рубин,
и двое в шинелях как тени за ним.
От черных застолий краснели
белки,
он шел и катал за щекой желваки.
Он шел, а в решетах шумела
весна,
и песню жевал: на-ни-на, на-ни-на.
И улица пахла, как свежий
чанах,
и каждая ветка чирикала: вах!
И каждая шубка на рыбьем меху
шуршала в ушах, отдаваясь
в паху.
Ай, рыжая челка! Духами Манон
пахнёт комсомолка — и вроде
влюблен.
Актерки, танцорки, строптивый
народ,
хотите — на выход, хотите —
в расход.
Как зябко, однако, в безлюдной
Москве,
но горный мотивчик журчит
в голове.
Какая эпоха! Какая страна!
И сердце поет: на-ни-на,
на-ни-на…
Послевоенная баллада
— Привезли листовое железо.
— Кто привез? — Да какой-то
мужик.
— Кто такой? — А спроси
живореза.
— Сколько хочет? — Да бабу
на штык.
— И хорош? — Хром на оба
протеза.
А язык пулемет. Фронтовик.
— Да пошел!..
— Привезли рубероид.
Изразцы привезли и горбыль.
— А не много? — Да щели
прикроет.
Ты вдова, говорит, я бобыль. —
А глазищами так и буровит.
— Ну-ка, дьявол, держись
за костыль,
а не то…
— Привезли черепицу.
— Убирайся! — Задаром отдам.
Разреши, говорит,
притулиться
инвалиду ко вдовым ногам.
Я не евнух, и ты не девица,
ан поладим с грехом пополам.
Дом стоит. Черепица на крыше.
В доме печь: изразец к изразцу.
Кот на ходиках: слушайте,
мыши.
Сел малыш на колени к отцу.
А дымок над трубою все выше,
выше, выше — и сказка
к концу.
Ах, не ты ли — какими
судьбами —
счастье русское? Как бы не так!
Сапоги оторвало с ногами.
Одиночество свищет в кулак.
И тоска моя рыщет ночами,
как собака, и воет во мрак.
* * *
Без хозяина сад заглох,
кутал розу — стоит крапива,
в вику выродился горох,
и гуляет чертополох
там, где вишня росла и слива.
А за свалкою у леска
из возгонок перегорелых
наркоты и змеевика
граммофончик звенит вьюнка
в инфернальных уже пределах.
Страшно мал, но велик зело,
Ибо в царстве теней
пригрелся,
пожирающий знак зеро.
Вот и думай, мутант
прогресса,
что же будет после всего,
после сныти, болота, леса…
После лирики. После эпоса.
Поделитесь с друзьями