«История делает человека гражданином». В.М.Фалин, советский дипломат

11 июля 2005 года

Воспоминания, дневники Богородск-Ногинск

Альманах «Богородский край» № 2 (1996). Часть 5

« предыдущая следующая »

Федор Сергеевич Куприянов (1892—1971 гг.) — один из младших сыновей Сергея Григорьевича и Надежды Онисимовны1 Куприяновых. Как и старшие его братья, окончил Московское Комиссаровское техническое училище, получил диплом механика, но не удовольствовался им и поехал в Германию, в Ретлинген, в технологическое училище. Вскоре по возвращении был призван на войну 1914 года, а по окончании и демобилизации стал работать технологом. Сначала заведовал производственным отделом в тресте «Обновленное волокно», потом стал главным инженером шелковой фабрики «Красная роза». Отсюда был включен в Госкомиссию по выбору стройплощадок для текстильной промышленности в Средней Азии. После этого работал в аппарате Министерства текстильной промышленности. А выйдя на пенсию, в качестве члена НТО ездил в дальние командировки с лекциями, он любил узнавать новые города (и список их перешел за 250). Человек общительный (в мать), он всегда находил повод поговорить с любым спутником, соседом.

На пенсии написал воспоминания, посвятив их мне — племяннице«собирательнице» (я тоже написала воспоминания обо всей нашей родне), в которых уделил много внимания Тихвинской церкви, ее службам, отделке приделов, ее замечательному кресту-паникадилу между приделами; описал чувство единения, торжественности, духовного подъема при церковных службах. Горячее участие в жизни церкви принимал Федор Сергеевич как в период ктиторства отца Сергея Григорьевича, так и после ухода его с этой почетной должности, требующей расходов, после разорения в 1899—1900 гг.

Все молодые Куприяновы с почтением относились к настоятелю храма о.Александру Успенскому и не пропускали служб.

Умер Федор Сергеевич от инфаркта, успев передать в музей Троице-Сергиевой лавры альбом прекрасных фото обоих приделов, праздничных икон, всей утвари, сделанных по рисункам замечательного архитектора-стилизатора Ивана Михайловича Васильева.

Надежда Якушева

Мои воспоминания: детсво и юность

Федор Куприянов

Куприянов Федор Сергеевич.

Куприянов Федор Сергеевич

Богородск

Моя первая заутреня

Сколько мне было лет сказать трудно, но помню я это очень хорошо. Все старшие идут к заутрене; столько сборов, разговоров, конечно, и мне хочется посмотреть, как «играет солнышко». Я прошу няню, чтобы она обязательно меня разбудила, даже водой спрыснула. Хотя она мне говорила, что я еще мал, вот на будущий год.., но я убеждал ее, что встану и пойду со всеми. Нянюшка обещала побудить и будила, я это после вспоминал, но голова моя, еле поднявшись с подушки, снова падала на нее и я крепкокрепко засыпал. Вдруг я проснулся. Совсем светло, тишина, и никого в комнате нет. Я все понял, и мне стало страшно жалко себя. Я встал и босиком, в одной рубашонке, пошел в гостиную и, взобравшись на кресло, стоящее у окна, из которого было видно улицу и церковь, стал смотреть. На улице было тихо, около церковных ворот видны отдельные люди. Я понял, что крестный ход прошел, и слезы закапали из глаз. Потом я увидел, что показалось солнышко. Это была большая радость, надо было только смотреть, как оно заиграет, но мне было очень холодно, я сжался в комочек и заснул. Так нашла меня растерянная няня, принесла на кровать, где я безмятежно проспал до утра.

Фантазии

В детской тихо. Мы лежим в постельках. Кроватки наши с Ксенькой стоят голова к голове. Тихо, тепло, уютно. А на дворе мороз. В углу перед образом горит лампадочка, и нянюшка пьет чай с монпансье. Полусвет, полутьма. Дремлется. Шура, наверное, уже уснула. Я прошу Ксеню что-нибудь рассказать. Он был мастер сочинять. И откуда у него что бралось! Иногда он соглашался и рассказывал удивительно интересные вещи — совершенно фантастические. Чтобы лучше его слышать, я выбирался из-под одеяла и облокачивался на подушку. Спали мы всегда руки поверх одеяла. Через некоторое время нянюшка скажет: «Ну, хватит, завтра доскажете, а то мама придет и будет беспокоиться, что вы не спите».

Рассказы кончены, невольно задумаешься и не почувствуешь, как явь перейдет в сон.

Вечер в детской

Темно, в углу стоит одна лампадочка и освещает образ. Мы уже разделись и в одних рубашонках стоим на коврике в шеренгу. Мы - Шура, Ксеня и я (младшие в большой семье), а у стенки стоит папа, и мы за ним повторяем молитвы.

Лампадочка немного мигает, по иконе бегают блики, и так уютно, и так хорошо, что, кажется, еще бы постоял, но пора по кроваткам... И глубокий детский сон.

Качели

Около беседки стояли высокие качели. Любил я на них качаться, да так, чтобы наверху слабели веревки и захватывало дух. Очень приятно было, когда березы только распушатся, врезаться в их гущу, и душистые ветки заденут тебя по лицу.

Шура была еще совсем маленькая, и приходилось ее поднимать, чтобы посадить на доску.

Качать ее разрешалось только тихонечко. Но когда входишь во вкус, то меры не знаешь, и вот я раскачался очень сильно, стоя посредине доски, и когда доска стала возвращаться с верхнего положения, Шура не удержалась, соскочила и уселась на землю прямо к забору.

Я моментально остановил доску, соскочил, подбежал к Шуре, а она сидит тихо, спокойно, с изумлением в лице. Вышло так, что она даже не ушиблась. Но моя душа была в пятках. Я подумал: а если бы она свалилась, и ее хлопнуло доской... Меня взяла оторопь.

В дальнейшем Шуру я качал аккуратно.

Варшавская кукла

Папа привез Шуре из Варшавы куклу. Таких красивых кукол я никогда не видел. Головка у нее была фарфоровая, очень изящная, глазки голубые закрывались, волосы золотистые, волной, тонкие ручки. Не кукла, а мечта. Шура, конечно, ее полюбила и очень берегла.

Эта кукла жила у меня. Нижняя полка шкафа, который сейчас у тети Оли, была моей, и была меблирована. Там стояли шкаф, стол, стулья, кровать и зеркало. Комнату я сдавал, а лошади и сани стояли в углу у гардероба, так было удобнее. И вот, как-то я задумал куклу покатать. Запряг розвальни, положил в них куклу и стал бегать из детской в парадную переднюю, оттуда в зал, из зала в переднюю, в детскую и так кругом. Сначала бегал осторожно, потом стал прибавлять хода, и на одном повороте кукла выскочила из саней, ударилась о притолоку и... головка разлетелась вдребезги. Я сразу понял весь ужас положения и его безвыходность, но пробовал себя утешить, что мои лошади подхватывают, и даже люди разбиваются, но тут же почувствовал, что от этого легче никому не будет.

Шура ужасно плакала, мне была прочитана нотация.

Очень неприятно бывает слушать нотации, когда ты чувствуешь, что каждое сказанное слово верно. Тебе податься некуда.

Все же мне долго было жалко и Шуру, и куклу.

Круги

Маленьким я был не очень крепок здоровьем. На меня действовала луна и другие явления, я вставал и спящий ходил по детской. Иногда похожу-похожу и лягу, а иногда меня осторожно укладывали, и я успокаивался. Но было и другое, более тяжелое. Это бывало вскоре после того, как я засыпал. Мне снилось, что какое-то сияние вокруг меня, оно начинается с небольшого круга, а потом все расходится и расходится, как вода, если в нее бросить камушек, но затем эти круги начинают сужаться все больше и больше, мне становится трудно дышать, я вскакиваю, мне хочется крикнуть, но я не могу. Наконец я вскакиваю, просыпаюсь, просыпается и нянюшка, приходит мама, меня утешают и дают напиться воды, которую я с трудом глотаю. Проходило некоторое время, и я успокаивался, укладывался и засыпал. Это продолжалось почти две зимы. Когда же я был очень маленький, то меня два раза считали умирающим, и один раз даже снимали мерку для гроба.

«Буря на Волге»

Сестра Надя хорошо и много играла на рояле. Я очень любил ее слушать, в особенности мне нравилась одна вещь, «Буря на Волге», я ее понимал и воображением следил за ходом музыки. Возможно этому помогла и картинка на обложке нот, там был нарисован тонущий корабль с поломанными снастями.

Надя играла обыкновенно вечером. Рояль стоял в гостиной в правом переднем углу. На рояле горела одна свеча, которая освещала ноты и комнату. Надя играла много вещей, и обязательно «Бурю на Волге».

Я уже следил, когда Надя пойдет играть и, хотя в темноте жутко было пробираться через зал в гостиную, я все же тихонько проходил туда, забирался под рояль и ждал свою любимую. И вот первые звуки... сначала все идет спокойно, очень красиво, а потом разыгрывается буря, настоящая буря. Слышишь завывание ветра, удары волн, скрежет досок, ломающихся снастей.... чувствуешь, как даже тебя обдают брызги... А под роялем в особенности все гулко...

Боже, какие это замечательные переживания, какая красота звуков, сколько ими можно сказать...

Вы думаете, что я не учился играть на рояле? Вы ошибаетесь — я учился, но у меня не хватило ни сил, ни времени продолжать. Музыканта из меня бы не вышло, это я знал, когда начинал лет семи-восьми, но я считаю, что очень хорошо, когда хоть немножко умеет играть мужчина, это вносит большое оживление в общество. Женщины в этих случаях большие ломаки.

Порядки

Вставали мы в половине девятого, убирали постель, умывались, молились и шли пить чай. Сахару — один пиленый кусок. Он кололся сначала пополам, а потом каждая половинка на три части. Три блюдца к каждой чашке. Эмма Васильевна пила кофе из маленького медного кофейника.

К чаю полагался белый хлеб, масла нам не давали.

За чаем очень редко присутствовала мама.

Потом шли заниматься.

Около часа был обед. Тут уж собирались все: и мама, и папа.

Стол был длинный. На торце всегда сидел папа. По левую руку сидел самый маленький (в описываемое время) — Шура, потом мама, она и разливала и раскладывала. Рядом с ней по левую руку — Авксентий, а затем я. Эмма Васильевна и Оля сидели напротив. С правой стороны у папы почти всегда были два пустых места. У нас у всех были свои салфетки, которые отмечались разными кольцами, точеными из карельской березы, нам они очень нравились. Накрывать на стол к обеду было нашим делом, и выполнялось оно весело, с шумом. Старшие только боялись, чтобы мы не побили тарелки.

К ужину мы не накрывали.

В четыре часа был чай с хлебом или баранками, без молока, а сахар клался по куску на чашку.

По воскресеньям за чаем подавалось варенье, а утром после обедни полагалось по чашке кофе (конечно, натурального, тогда эрзацев не было) и по чашке чаю без молока, а кто хотел — мог пить с молоком. И бесчисленное количество пирожков, клинушков или пышек. Им мы всегда отдавали честь. Да и понятно. За чай садились не раньше 12 часов, когда приходили от обедни — и устанешь, и проголодаешься.

Обед в воскресенье был позднее.

Ужин был около восьми часов. Ужин также, как и обед, из трех блюд:

суп, мясное второе и каша с молоком, преимущественно гречневая, или клюквенный кисель, который мы обожали. Хлеб как за обедом, так и за ужином был только черный. Если подавался белый, его никто не ел.

В начале десятого пили чай, по одной чашке без молока, подавался хлеб, но редко кто его брал.

До и после обеда и ужина, мы — маленькие — читали по очереди молитвы перед едой: «Очи всех на тя, Господи, уповают. И Ты даеше им пищу во благовремении, отверзающе щедрую руку Твою, и исполняеши всяко животное благоволения». И после: «Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ; не лиши нас и небесного Твоего царствия».

Полдесятого по местам — спать!

Встреча мамы

Поезд приходил вечером, в начале девятого, и мы с нетерпением ждали маму. Слышим — во дворе скрипят полозья, летим в переднюю. Кто поменьше — становится на залавок, а кто побольше — на залавочек, в который ставятся калоши. Открывается дверь, и входит мама, мы с трудом удерживаемся на местах — нельзя, мама холодная. Но вот мама разделась, и мы наперебой бросаемся здороваться. Идем все ужинать, мама с папой или со старшими переговариваются о поездке, мы сидим тихо и слушаем. Потом чай, который мы ждем с нетерпением. Ведь, наверное, мама привезла нам «бомбы». Нас не столько интересовал шоколад, ведь мы никогда сластенами не были, сколько содержание «бомб». Самым счастливым был тот, кому попадалась чашечка, а девочки всегда мечтали о колечках. «Бомбы» вскрыты. Всякий испытал свое счастье.

Кубики

Одно время у нас скопилось большое количество кубиков, тоненьких, длинненьких. Строили мы из них домики, крепостные стены, башни, а больше всего любили расставлять солдатиков. Иногда нам позволяли это делать в зале на паркетном полу. Расставишь их разными фигурами, а потом повалишь одного переднего, и все они по очереди лягут друг на друга, и получается рисунок еще красивее. Да и сам процесс падения очень интересен. Смотришь, затаив дыхание, а вдруг один устоит — пропадет весь эффект.

Раз зимой был дома Саша (один из старших братьев) и мы вместе занимались солдатиками. Заставили весь зал причудливым рисунком. Несколько раз случались катастрофы, но мы в некоторых местах вынимали отдельные кубики и этим предотвращали дальнейшее падение. Но вот все готово. Даже старшие пришли смотреть. Упал первый передний солдатик, и постепенно свалились все несколько сот. И красиво, и жалко.

Первые самостоятельные шаги

К самостоятельности нас приучали рано — сначала убирать постели, потом чистить сапоги, а потом выполнять поручения...

К Немухину за покупками мы часто ходили со старшими для прогулки, но вот настал момент, когда меня послали одного и дали мне книжку, в которую в лавке записывалось, что взято и сколько стоит, а в конце месяца книжка подсчитывалась и причитаемое уплачивалось; отпускалось в течение месяца как бы в кредит, но иногда при заведении книжки вносился некоторый аванс.

Итак, я пошел. Взять нужно было чай, сахар и еще что-то третье. Лавка Немухина помещалась на большой дороге. Хотя я очень хорошо знал, как туда пройти, где перейти, все же Эмма Васильевна еще раз объяснила мне дорогу.

Иду я один, и странно: на углах, на поворотах являются какие-то сомнения, ведь я знаю твердо, но... До Немухина я дошел правильной дорогой, обратно идти было уже проще. Но вот беда, я знаю, что купить надо три вещи: чай, сахар и... вот третью-то покупку и забыл, и не мог вспомнить... Так и вернулся с двумя. Такой провал остался у меня на всю жизнь. Сейчас знал, сейчас забыл.

Много позже, когда я уже без каких-либо сомнений и подготовок ходил в лавки, узнал, что при первом хождении меня на расстоянии провожала Эмма Васильевна.

После всенощной

По большим праздникам, когда после всенощной почти весь народ уже вышел из церкви, мы с мамой и папой целым выводком шли прикладываться к Тихвинской. Паникадила и свечи в настоящем (т.е. главном) храме еще полностью горели, так как Григорий и Павел (сторожа) были заняты тушением в приделах. Золото иконостаса, ризы святых ярко блестели, и весь поток золота уходил в высь громадного темного купола. Контраст света и теней, чуть приглушенная тишина, таящаяся под сводами, игра разноцветных точек лампад, запах можжевельника, шорох шагов, сдержанный шепот и простор почти свободной церкви создавали определенное настроение. Храм после многоголосого становился тихим, величественным в своем молчании. Вот с таким настроением и подходил я к огромному образу Тихвинской Божьей Матери. Икона была покрыта золотой ризой, лик Божьей Матери украшала жемчужная повязка с цветными каменьями. Написанными видны были только лик и руки Божьей Матери и Младенца.

В выражении лица и в особенности глаз Божьей Матери было столько спокойствия, кротости и любви, что взгляд их невольно приковывал внимание. И с какого бы места вы не взглянули на Царицу Небесную, глаза ее были устремлены на вас. Мне было всегда от этого немножко жутко.

Стоя перед иконой и любуясь иконостасом и окружающим, я всегда прищуривал глаза и смотрел на множество свечей, горящих перед образами. Огоньки казались синевато-золотистыми, как пчелки: они мигали, прыгали и переливались, не хотелось открывать глаз, так это было красиво и занятно.

Приложившись к Тихвинской, мы иногда шли к Нерукотворному Спасу — такой же большой иконе в сияющей ризе. Но лик Христа был темен, и выражение его было какое-то глубокое, потустороннее. Икона эта всегда вселяла в меня страх и говорила о ничтожестве человека, о песчинке в пустыне. Мне думается, что как Тихвинскую, так и Нерукотворный Образ писали большие художники.

Выходя из храма под звон колоколов, я всегда чувствовал, что настал не простой день, а большой праздник, и это чувствую не только один я, но и все окружающие. Несмотря на усталость, становилось как-то хорошо, бодро и весело.

Всенощная в зимнего Николу

В Москве я еще не учился.

В эту зиму в стихаре я еще не ходил, а за всенощной пел на левом клиросе. За обедней петь не любил. В то время у меня был звонкий и довольно сильный голос. Славянскую азбуку я знал, основные песнопения тоже, так что петь было легко и интересно.

Это было в зимнего Николу (19/ХII по новому стилю). Справлялся престольный праздник, и всенощную служили в Никольском приделе. Иконостас сиял от множества свечей, стоящих в громадных подсвечниках, и от зажженных паникадил, мерцавших разноцветными огоньками лампад. В храме пахло свежестью и можжевельником. Народу было до отказа. Служба шла торжественно. Певчие пели на хорах, а мы — левый клирос — на своем месте, против иконы Николая Угодника.

Почему-то в эту зиму Торбеевский хор не пел в полном составе, но его основные певцы всегда были на левом клиросе, а на эту всенощную собрались многие, и на клиросе было очень тесно.

Торжественность обстановки и самой службы воодушевила всех поющих, и левый клирос пел с таким подъемом и так хорошо, что обратил на себя всеобщее внимание. Даже в псалмах ни разу не сбились. Мне казалось, что я так хорошо и звонко пел и что голосу моему нет ни конца ни края. Увлеченный пением, я совершенно забыл о времени и месте и чувствовал только одно: внутреннее ликование.

Во время величания, когда взоры всех обращались к образу Николая Чудотворца, мне казалось, что он улыбается мне тихой, спокойной и доброй улыбкой, как может улыбаться только один Николай Угодник, и складочки его лба расправлялись. Было и сладко и весело, а в груди что-то щекотало. Больше я так никогда не пел.

Никола зимний

Любил я в детстве этот праздник: он был необыкновенный. Устанавливалась зима, кругом много снега, воздух особенно бодрящий. Начинали шевелиться какие-то безотчетные чувства приближения Рождества. Соберутся братья, будет шумно, весело.

В особенности мне нравился канун Николы — подторжье. Мне запомнилось, как мы с нянюшкой Натальей Антоновной ходили на базар и я купил так долго желанные розвальни. Лошадки у меня были. Стоили розвальни 22 копейки. Откуда я набрал денег, даже не представляю себе. Нам денег вообще не давали, а когда ходили в булочную, то всегда строго отчитывались. Все же точно помню, что эти деньги были мои собственные. На базаре было очень много интересного. Сама знакомая пустая площадь преображалась. Она сплошь была заставлена палатками, и чего-чего только в них не было. А на другой день, на Николу, если не было очень холодно, то старшие брали нас с собой, и мы любовались петрушками, которые выходили на балкон, и чего только они там не разделывали. Это мне казалось замечательным.

Рядом с балаганом стояли карусели, очень нарядные, отделанные бисером, с мчащимися конями; так хотелось на них покататься, но для этого мы были еще слишком малы. За палатками стояли рядами возы. Это розвальни с отпряженными лошадьми, повернутые оглоблями внутрь. А на розвальнях чего только не было: и груды мороженых свиней без голов, и птица, и клюква, и мороженые яблоки — Рязань, и овес, и многое другое. Все хотелось посмотреть, но нянюшка звала домой, боялась, что я озябну, а я бодрился и говорил, что ничего, а сам думал, как бы не потерять купленные санки, так как руки настолько закоченели, что не могли крепко держать покупку.

А как замечательно было на всенощной в Тихвинской! Масса народа. Какой-то особой свежести воздух, пахнет можжевельником, блестят иконостасы, сотня разноцветных лампадочек в паникадилах, мерцают свечи, хор поет с каким-то подъемом, стоишь и не чувствуешь под собою ног. А после окончания службы возвращаешься домой к парадному чаю. И дома тоже все как будто изменилось, освещение стало ярче, комната больше, и все приветливее.

Удивительно хорош был этот праздник.

Образ Рождества

В детстве мне очень нравился образ «Рождества Христова». Хотя икона, изображавшая один из двенадцати основных праздников православной церкви, была потемневшей и вроде закопченной, но от нее не только вечером, но и днем исходил какой-то свет. Она была вся живая, она светилась, все было настоящее. Ясли, наполненные соломой, лежащий в них младенец, выхваченный из общей тьмы лучами, падающими от звезды, понуро стоящие над яслями ослики, за ними пастухи, с большим интересом рассматривающие младенца, тут же в полупоклоне — умильно смотрящая Дева Мария, поодаль — спокойный Иосиф, а при входе в пещеру стоят, опираясь на высокие посохи, волхвы. У ног лежат их дары, смотрят они задумчиво, углубленно. Ангелы стоят в стороне и перешептываются. И детские мысли улетали далеко, далеко...

Христославы

Очнулся я от сна из-за какого-то необычного шума. Чувствую, что рано и еще можно поспать, а под одеялом так тепло и уютно. Но начинаю что-то соображать, открываю глаза, в них ударяет яркий свет солнца, преломляемый через замороженные стекла. Невольно жмурюсь и ощущаю морозный воздух, который проник в комнату из передней и льется из замерзших окон. А в передней уже раздаются звонкие голоса ребятишек, пришедших славить Христа. Сразу становится все ясным. Обедня уже кончилась (а была на Рождество только одна обедня и кончалась она в начале девятого часа). Быстро одеваюсь и бегу в переднюю, где на пороге в залу, на специальном коврике, стоят ребятишки и поют «Христос рождается». Двери в переднюю почти не закрываются. Одна гурьба сменяет другую. Тут и совсем малыши, которые путем и слов-то не знают, тут и организованные тройки из певчих, которые поют очень хорошо. Стою рядом с ребятами и подпеваю им.

Ребята из певчих даже коротенький, простенький концерт споют.

Какое оживление, какие радостные, красные от мороза лица и какие звонкие голоса; невольно и тебя поднимает на какую-то высокую ступень.

Приходили и совсем малыши. Начнут петь, а слов-то и не знают, тогда подходили старшие братья и совместно преодолевали все трудности. И как же эти ребята были довольны.

Кроме трех рождественских молитв — «Христос рождается», «Рождество твое, Христе Боже наш» и «Дева днесь...», многие ребята говорили еще рацеи, их было много разных. Вот основные из них: «Я видел великое чудо, как ангелы с неба слетали и славу в вышних Богу запевали. Я этого чуда испугался, к матери сырой земле прижался, мать сыра-земля меня не приняла, я встал, прибежал и вам эту рацею рассказал».

«Рацея эта вам на потехи, а мне извольте на орехи». Или: «Идет звезда, всех звезд светлее, и три волхва идут за нею. Незримый хор с святых высот им славу Божию поет. Так шла звезда, и шли волхвы, вдруг перед ними, тих и нем, стоит священный Вифлеем. Стезя звезды совершена, и стала на небе она». И другие в таком же духе.

А маленькие ребятишки говорили короче: «Я — маленький хлопчик, принес Богу снопчик, Христа величаю, а вас с праздником поздравляю». Или: «Я — маленький мальчик, сел на диванчик, надел беленький колпачок, вас с праздником, а мне пятачок».

И так в течение двух-трех часов приходили замерзшие, заснеженные, радостные ребятишки и пели...

Христославы получали по три копейки, а кто рассказывал рацею — пятачок.

Мефимоны

Канон Андрея Критского — мефимоны — у нас в Тихвинской начинали в три часа. К службе мы ходили вместе с мамой. Ходили мы охотно, нам нравилась эта особая тишина в храме, какая-то приглушенность. Все становилось каким-то таинственным, и двигались все как-то по-особенному, чтобы не шуметь и не толкать. Священство было в черных ризах, освещение не яркое, горели только свечечки да лампады, да и пение совсем другое, чем всегда... Словно создавалось великопостное настроение. Но это настроение не надо понимать так, что у людей постные безнадежные лица и тяжелые вздохи, нет, это было какое-то внутреннее воздержание, как будто человек нашел время проанализировать себя, свои поступки.

До конца службы мы не всегда стояли, но часа полтора наверное. Да и читали у нас хорошо. Читали громко, ясно, четко, с вдохновением, поэтому стоялось и слушалось.

Возвращались все вместе, и вот, не доходя до дому, мама вынимала деньги и говорила: «Пойди, купи саек. Усталость вся пропадала, и я быстрым шагом — бегать не полагалось — шел к Перелетову. Это была булочная, недалеко от нас на Большой дороге. Большая дорога, или шоссе, была центральная улица в Богородске, по ней проходило Владимирское шоссе — «Владимирка».

Как раз в это время вынимались горячие сайки, иногда даже приходилось немного подождать. Спешишь с сайками домой, а там уже самовар на столе и все ждут горячих мягких пышных саек. И были они замечательно вкусные. Сайки после мефимонов были обязательны. В другое же время они появлялись за столом довольно редко. Постом же часто бывали баранки и сушки, которых в другое время не покупали.

Страстная

Мы с нетерпением ждали Вербного Воскресения, не только оттого, что пойдем в церковь с вербочками, где будет так нарядно и светло от множества свечей, но и от того, что на каникулы приедут братья. Великопостная тишина нарушится, ученье наше тоже кончится. Хотя какая-то настороженная тишина и будет поддерживаться, но все же впереди много всего необычного, необыкновенного. Подходила весна, бежали ручьи, мы кололи лед во дворе и раскидывали снег, чтобы к Пасхе было и на дворе и в саду сухо и чисто.

Первые дни на Страстной в церковь к часам мы, ребята, не ходили. Начинали с четверга, с 12 Евангелия. Стоять было к концу тяжеленько, тем более, что далеко не все было слышно, да и не все понятно, но мы равнялись на старших. Зато какой же был вкусный ужин и вечерний чай и сон — только коснешься головой подушки.

В пятницу в 2 часа — вынос Плащаницы. Служба продолжалась не менее двух часов, и стояли мы стойко. Сидение у нас не очень поощрялось, а стояли мы всегда на определенном месте, на небольшом возвышении около «ящика», где продавались свечи, ведь папа был церковным старостой.

За этой службой и стоять было легко, так как слышались новые замечательные напевы в духе «Благообразный Иосиф», а мы если многого и не знали, то мотивы всех основных песнопений твердо помнили и могли свободно подпевать. Да и ожидание самого выноса Плащаницы создавало особое благоговейное настроение, которое возбуждало нервы (если они у нас тогда были) и заставляло нас быть стойкими.

После выноса Плащаницы мы, ребята, сейчас же уходили домой и, пока народ прикладывался, мы обедали, так как перед службой нас, хотя и не заставляли не есть, но мы, равняясь на старших, пробавлялись сухариками с водой. Это было тоже особенное, и как-то вдохновляло к определенному настроению.

После обеда мы шли снова в церковь к «правилам» перед исповедью. Конечно, очень многое, если не все, зависит от того, как вам это преподнесут. Правила читал дьякон Николай Николаевич Троицкий. Это был артист слова. Он так замечательно читал, с таким выражением и так ясно, что прочитанное не могло до вас не дойти. На меня «правила» произвели неизгладимое впечатление; в них много говорится о поведении человека и тех неправильностях в его жизни, которые ему вредят, называя эти неправильности грехом. В его чтении получалось все так ясно и понятно, что, действительно, почувствуешь себя великим грешником.

Мне в особенности врезались в память некоторые слова: «...много пих, много ех, много спах, без ума смеяхся...», — это грехи, это человеческие излишества, которые ему очень вредят в нормальной жизни. Я думал:

все-таки, может, мне кажется, что это так действовало на людей, как на меня, и был недавно поражен сходством впечатлений. Как-то на дачу к нам приехал один знакомый — сам он богородский — и даже пел в хоре Тихвинской церкви. Он следующего за нами поколения, и сегодня — коммунист. Стали мы вспоминать про богородское житье-бытье, про Тихвинскую. Много было всяких воспоминаний, и вдруг он говорит: «А помните, как Николай Николаевич читал «правила»: «много ех, много пих, без ума смеяхся...». Невольно задумаешься.

Вечером в пятницу было все как-то приглушенно, тихо — ведь мы все исповедовались. Ходили чуть ли не на цыпочках...

В эти дни в кухне шла интересная, необычайная работа, в которой мы принимали непосредственное участие.

В четверг красили яйца, в пятницу месили куличи и протирали творог для пасхи, и сколько было соблазна попробовать готовящуюся пасху, но я этого никогда не делал.

Яйца красились в два цвета — ярко-красный и густо-розовый. Краска, как я помню, много лет разведенная, стояла в прачечной на окне, выходящем в переулок. Оттуда брали нужное количество и яйца выходили ровной окраски и без каких-либо пятнышек. Яйца сначала обмывали солью, потом варили слегка в воде и доваривали в краске. Вынутые яйца шли по нашей шеренге в три тряпочки: в первой они попадали в масло, во второй это масло вытиралось, а в третьей яйца вытирались насухо. Яйца были ровно окрашены и пачкались.

В общей готовке жареного и вареного мы не участвовали, и нас даже просили не мешать.

В ночь на субботу в 2 часа, конечно, хотелось пойти к заутрене, и я просил, чтобы меня разбудили, и наверное даже будили, но сон сламывал, и я не мог очнуться. Но как-то раз все же я встал, когда старшие уже все ушли, и пришел в церковь, но пройти на свое место не смог, так было много народа. Это меня очень удивило, и я стоял затертый в сплошной массе людей, ничего не видя, но слыша. И вот запели «Волною морскою...» Это-то мне и хотелось услышать, ведь эти песнопения братья на Страстной неделе напевали, почему и напевы и отчасти слова я знал. После заутрени, которая кончалась в 4 часа, надо было идти скорее спать, а то в голове уже так шумело, что только за крестным ходом кругом церкви холодное утро приводило тебя в нормальное и даже бодрое состояние.

За крестным ходом все было необычно. Рассвет, все идут с зелеными свечами, особый перезвон и в то, же время необычная тишина. Все это оставляло глубокое впечатление. Не заходя в церковь, бежали спать, ведь вставать надо в 7 к обедне.

И за обедней все особенное. Паремии2, правда, трудно было разбирать, не всегда четко читали, но зато возгласы хора «Славно бо прославился» и другие вселяли в тебя какой-то восторг.

А после черных риз дьякон выходит с Евангелием в белой ризе и представляется, что это действительно выходит ангел в сияющих одеждах. А херувимская «Да молчит всякая плоть человеческая и стоит со страхом и трепетом...» в исполнении отличного хора... Невольно почувствуешь и страх, и трепет — ведь не забудьте, всему этому предшествовала напряженная подготовка всех последних дней.

Вот и «Со страхом Божиим». Причастников полна церковь. Причащали не менее часа, мы обыкновенно подходили из последних. Папа считал, что не надо тесниться, и он, конечно, был прав.

Приобщившись, подходили к теплоте3, и какая же она была вкусная!

За этой обедней церковь была особенно нарядна: все, кто только мог из причастников, был в белых платьях, очень многие были в белых платках, даже шелковых. К причастию подходили все раздевшись, чинно, толкотни никакой не было. Около 10 часов мы были дома и пили чай.

Чай окончен. В доме все убрано, все вымыто, вычищено, накрахмалено. В зале и в гостиной паркетные полы блестят, даже жалко по ним ходить. Мама посылает нас отдохнуть, хотя бы полежать, но где тут, надо идти скорее в церковь, помогать расставлять свечи, а их было много: и красные, и зеленые, и белые с золотыми спиралями, и толстые, и тонкие — словом, всякие. Мы разносили, а старшие ставили в подсвечники.

Николаша, недаром его звали «химик», уже приготовил и опробовал разные благовония, подсыпаемые к «росному» ладану. Он привозил из Москвы в пузыречках какие-то мелкие палочки-кусочки разных цветов, и, когда их подсыплешь в кадило, кругом распространялся нежный аромат.

Когда мы подросли, то стали помогать старшим братьям в устройстве иллюминации и фейерверков.

Церковь и колокольня — все было увешано звездами с цветными стаканчиками, в которых перед заутреней зажигались стеариновые свечи, а по ограде на стенах и на столбах расставлялись плошки, в которые ставили фитиль и наливали сало. Во время крестного хода это получалось очень эффектно. Потом надо было подобрать надежных ребят, которые раздавали бенгальские огни и звездочные фонтаны. Ракетами и римскими свечами управляли сами братья.

Возвращались домой часов в пять, кушали, потом все же мама заставляла лечь полежать, что мы и делали, но спать не спали.

Всем, конечно, кроватей не хватало, и стелились матрацы прямо на полу в детской, и ложились подряд. Детская была эдак метров 45! На моей кровати обыкновенно спал Коля, а мне подставляли к ней стулья, на которые клали гладильную доску, и так это было хорошо, а главное — необычно. Я любил эти ночки.

Слова «бессонница» у нас не существовало, потому что бессонницей никто никогда не страдал, но тут мы не спали. Сначала были разные разговоры касательно данного момента, потом начиналось пение. Сначала пели стихи Страстной недели, Страстной пятницы, потом переходили на пасхальные. Пели вполголоса. Свет был потушен, теплилась одна лампадочка, и это придавало особый уют. Здесь я учил и напевы, и слова, и так как все было необыкновенно, то и быстро запоминалось.

Часто приходила мама, садилась на стул и «отдыхала». Да, конечно, она отдыхала, любуясь всей картиной, и благодарила Бога за такую дружную семью. Да и на самом деле мы никогда не ссорились. Бывало, конечно, когда-нибудь и побранимся, но все это было несерьезно и скоро проходило.

Что делалось на женской половине — не знаю, там была тишина. Наверное, приготовившись с нарядами к Светлой заутрене, все спали, ведь все же силы у них не мужские. Когда же отдыхала мама? Я думаю, дня три или четыре она совсем не спала, и это время меня всегда удивляло. Мы никогда не видали маму уставшей или неподтянутой; это, пожалуй, не совсем подходящее слово, мама всегда была бодрой и одетой; я никогда не видел маму в капоте и непричесанной, да и капотов-то у нее, наверное, не было.

К одиннадцати часам старшие уже уходили в церковь, ведь в ней и около нее столько было дела.

Постный стол

Вот и Великий пост. Масленица кончилась, кончились и блины по два раза в день, утром и вечером. Прекратилась и беготня по коридору в кухню за горячими блинами, что называется, «с пылу». Пекли-то их в русской печке, на трех сковородах, только поспевай снимать и наливать. Но с сегодняшнего дня все пойдет иными путями. К еде мы всегда были довольно равнодушны, разговоры в доме о еде никогда не велись, и мы принимали все с удовольствием, но все же кое-что предпочитали больше, а кое-что меньше. Например, к рыбе мы были равнодушны, и постом она бывала редко. Думаю, даже оттого, что в ней много костей, и малые ребята могут подавиться. Из этого я, конечно, исключаю снетки и навагу. Молока все семь недель нам не полагалось. Бывали исключения, когда кто-либо заболеет, но болели мы, слава Богу, редко.

В чем же состояло наше меню? На ваш взгляд оно, пожалуй, очень однообразно, но на наш — замечательно. Любимым супом была грибная лапша, потом горох и дальше уже щи со снетками. Самое излюбленное второе — это картофельные котлеты со сладким соусом, в котором, кроме кореньев, были изюм и чернослив. Два слова об изюме и черносливе. Эти вещи нас притягивали и до соуса, поэтому в кухне в кадке их не держали, разве если забудут, так как туда мы все же иногда проникали. Картофельные котлеты мы могли есть и два раза в день — за обедом и за ужином, и в течение всего поста. Готовились и рисовые котлеты, но мы их не очень любили, они были всегда какие-то сухие. Делалась и жареная картошка, к которой подавались огурцы, а иногда и брусника моченая. Бывал и винегрет, но это реже. На третье бывала черная каша с квасом, но большею частью клюквенный кисель. За обедом горячий, а за ужином холодный и крепкий, как мармелад. Кисель мы очень любили и могли его есть даже три раза в день. Вот, пожалуй, и все наше разнообразное, очень вкусное меню.

По-видимому, от детства у меня осталась приверженность к котлетам, поэтому когда в дальнейшем, в Комиссаровке нас каждый день два раза угощали котлетами, но мясными, только с разньм гарниром, я их всегда с удовольствием ел. А может тут играла роль «неперенасыщенность». Я ей и сейчас поклоняюсь. Очевидно, у нас все же была большая выдержка, и слово «нельзя» для нас было действительно нельзя.

Я помню. Великим постом около четвертой недели мы сбивали сливочное масло. Это было очень большое удовольствие: нам давали горшки и веселки, в горшки наливали сливки и мы, усаживаясь на полу в детской и зажимая горшок между ног, начинали вертеть веселкой. А веселки для этого были не просто палки с лопаточкой внизу, а с рогатками. Это если взять сосенку и срубить ее пониже ветвей, а ветки оставить от стволика сантиметров на 10, вот тогда и будет настоящая мешалка-веселка. Весело было и необычно, сидим целой компанией на полу и мешаем, а солнышко весело светит в окна.

Так продолжалось дня три-четыре. А когда мешали, то ни молоко, ни масло не пробовали. Вот когда еще выдержка вырабатывалась! На Страстной (неделе) мы тоже помогали делать пасху и никогда ничего не пробовали, потому что было «нельзя».

Старушки

Мы их прежде никогда не видели. Кто они такие, где они в городе живут, мы, ребята, не знали. Появлялись старушки только в пятницу на Страстной, заходили в кухню и уходили оттуда — кто с маленьким узелком, кто с узелком побольше, а кто с булавочкой в кармане.

Это были абсолютно неимущие люди, как они существовали, даже трудно сказать, но Светлое Христово Воскресенье они встречали как подобает — с кусочком пасхи, куличом и яичком. Выходя на двор, они останавливались, крестились и, опираясь на палочки, некоторые согнувшиеся и еле двигавшиеся, снова продолжали путь, но, выйдя за калитку, они моментально пропадали, даже не знаешь, в какую сторону они повернули. Это меня всегда очень удивляло.

Мама умела приветить этих старушек как-то незаметно, с большой любовью, поэтому она была так уважаема, и это уважение в особенности выявилось во время революции — от сильных мира сего.

Пасхальная заутреня

Пока мы были маленькие, то до крестного хода в церковь не входили, а приходили к крестному ходу, когда уже вынесли и выстроили хоругви и ждали выхода священства.

Ракета, другая, третья... раскрываются двери, и священство в светлых облачениях, освещенное множеством свечей, спускается из храма. Крестный ход трогается; вокруг тысячи людей со свечами, звон, бенгальские огни, ракеты... все особенное, все то, к чему готовились столько времени.

Кругом церкви на земле и на специально поставленных столах стоят куличи с пасхами и крашеными яичками; все неповторимое.

Немного опережая крестный ход, входим в церковь и становимся на свое место. Кругом столько света, столько блеска, горят все паникадила, у народа в руках свечи, а на солеях и где только можно пристроить, стоят пасхи и даже на хорах пасхи. Особенно радостное пение, общее ликование.

Священство все время непрерывно обходит церковь и христосуется. Каждый обход меняются ризы, которых в обыкновенное время не увидишь. Вот это кованые, это бархатные, это зеленые, это дедушки такого-то, это бабушки такой-то; считаешь, считаешь и собьешься.

Служба идет без задержки, ведь народа много приезжего из деревень, все уставшие, а надо выстоять и обедню. Пропели всю Пасху; заутреня кончается, «друг друга обымем...»

Мама берет по яичку из корзинки и со всеми нами христосуется. Мы христосуемся друг с другом и со многими близстоящими. Подходит папа, христосуемся с ним. Он ведь староста, и ему много дел около ящика. Потом старшие идут христосоваться со священством. Священство, сойдя с солеи, становится в два ряда и более уважаемые прихожане идут христосоваться с ними. Приходится поторапливаться, надо начинать обедню. До Евангелия все идет быстро. Начинают читать евангелие: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».

Читали обычно три священника и дьякон, на четырех языках по очереди по отдельным фразам. Вот тут становилось тяжело, клонило ко сну и покачивало, ведь читали евангелие не менее 40 минут. Евангелие кончено. Толчок и снова радостное песнопение. Хор у нас был хороший — тенора, дисканты — ребятишки и сильные басы — заслушаешься.

Вот и конец; идем прикладываться ко кресту, конечно, последними — всей семьей. Церковь пустеет, наступает какая-то настороженная тишина, свет дня начинает перебивать свет от свечей, пахнет можжевельником и почему-то так легко и радостно. Идем домой разговляться.

Пасхальный стол для разговения обыкновенно накрывали в зале — там было посвободнее. Стол был очень парадный. Накрывался он скатертью, которая в обыкновенное время не стелилась, ставились чашки голубые с рисунком на них (ветряная мельница, а за ней — закат), и формы они были не «всегдашней», подавались чайные ложечки золоченые с чернью, очень парадные, да и на столе были красивые большие темные куличи, пасха, яички, окорок ветчины и сыр. Много закусок не подавалось, после длительного поста все казалось вдвойне вкусным. На столе стоял большой сверкающий самовар, но в этом случае был также и кофе, и по первой чашке все пили кофе. За столом не засиживались, все же хотелось отдохнуть. Наверное, было около 4-х утра, а к 10 надо было вставать, чтобы до обеда поздравить тетю Сашу (Александру Григорьевну) и тетю Аню (Анну Анисимовну), к бабушке Юлии Александровне (двоюродной) ходили на второй день после обедни.

Везде встречали с куличами, пасхами, которые обязательно надо было попробовать, и чаем, в основном с вареньями и печеньем. Конфеты в те времена еще не вошли в моду. Обед был рано, ведь в 2 часа начиналась вечерня, короткая, но очень парадная. К этой вечерне приходила вся соборная интеллигенция. После вечерни все шли на кладбище христосоваться со своими, ведь основное кладбище было около Тихвинской.

(Продолжение следует)

 

1. Дочь Анисима Федоровича Елагина.

2. Места из священного Писания, заключающие в себе поучительные повествования. Читаются накануне праздников и в великопостные дни.

3. Теплая вода, вливаемая на литургии в чашу перед причастием.

« предыдущая следующая »

Поделитесь с друзьями

Отправка письма в техническую поддержку сайта

Ваше имя:

E-mail:

Сообщение:

Все поля обязательны для заполнения.