Мои воспоминания: детство и юность - 2
(Продолжение. Начало см. № 2, 1996 г.)
Федор Куприянов
Пасхальная заутреня
Около 4-х часов дома был парадный чай, к нему приходило духовенство «с пасхой» и многие уважаемые визитеры. Может быть, надо сказать «высокопоставленные визитеры», но у нас такого деления не было принято. И сидели за одним столом (правда, это было позднее) Самарин Александр Дмитриевич (предводитель дворянства Богородского уезда, потом Московской губернии, потом обер-прокурор Синода), Кисель-Загорянский Н.Н. (предводитель дворянства Богородского уезда, сменивший Самарина), Арсений Иванович Морозов (глава Глуховской мануфактуры), батюшка, просвирни, Иван Сарафанов — молзинский староста, Марья Ивановна из Ямкина — папина дальняя родственница и многие другие. Все между собой разговаривали, и никто никого не шокировал. Только теперь понимаешь, какая это была демократия.
На другой день после 2-х часов ходили поздравлять бабушку Юлию Александровну Елагину. Сначала сидели и разговаривали в зале, потом приглашались в угловую столовую, где был накрыт обильный стол, но все было попроще — попостнее. Может это просто казалось, так как мы знали, что бабушка скуповата. Бабушка всегда довольно прозрачно напоминала гостям, что не следует засиживаться, так как с четырехчасовым поездом приедут к ней из Москвы внучата, дети ее сына Александра Ивановича. Да мы и сами особо не засиживались, так как в этот день обед был около четырех часов.
Интересно, что на пасхе надо было съесть как можно больше яиц; было что-то вроде соревнования. Сначала ели яйца полностью, потом только одни желтки, а потом душа уже не принимала, и не только яйца. Третий и четвертый день были очень тяжелыми, душа тяготела, ну, а потом денечек абсолютно поговеешь, и все пойдет своим порядком.
Ребятишки
Они приходили ко всенощной с первым звоном и становились впереди около солеи стайкой, как воробьи.
Их было всегда человек 25—30, и меня удивляло, что они стояли смирно. Правда, бывали случаи, когда кто-нибудь кого-нибудь толкнет или задерет, и они немножко задвигаются, начинают оборачиваться. И всегда в этот момент являлся дядя Григорий, бессменный сторож и доверенный старосты в будни, и сразу водворялись мир и тишина.
После, как приложатся к евангелию, ребята расходились по домам, а прикладывались они первыми.
У поздней обедни их не бывало, они приходили только к ранней и простаивали с начала и до конца.
Пасхальный звон
С завистью посматривал я на колокольню, но был еще мал. Но пришло и мое время, полез и я. Страшновато было. Ступени трещат и скрипят, ветер свищет. Держись за перила крепче. А у колокола так гудит, что сразу закладывает уши, и ты ничего не слышишь, и кричать бесполезно. Если же дотронуться до колокола, когда звонят, то ты чувствуешь, как у тебя гудит все тело.
Сначала звонил в большой колокол, раскачивая язык вдвоем, — он был тяжелым, колокол весил более 1300 пудов. Звук Тихвинского колокола мне не очень нравился. В соборе было лучше, там голос был низкий, а в Бирлюках еще лучше, с ним можно было сравнивать колокол у Сергия в Рогожской. Годок, а может и два позвонил я в большой колокол, а потом присмотрелся и потянулся к трезвону, и наладился быстро. Четыре веревочки от самых маленьких колоколов берешь между пальцами правой руки, две веревочки в левую руку и две педали под правую ногу, и начиналось: дили, дили, дили — бом, бом, дили-бом, бом... маленькие колокола переберешь, на одну педаль нажмешь, во второй раз — на вторую, и такой трезвон задашь, просто закачаешься.
Звонили 5 дней с понедельника. Начинали звон после обедни и кончали в 4 часа. Это создавало необычное и веселое настроение.
Интересно было с колокольни смотреть на окружающее. Смотришь вниз на город и сразу не поймешь, где что.
В особенности занятно было смотреть за реку (Клязьму). Разлив, громадное пространство занято водой, а за водой Торбеево, Лапино, Новое Кучино, леса...
Ветер свистит, колокольня покачивается.
Хорошо! А какой простор!
К шапочному разбору
Когда начали подрастать, стало больше и лени. Летом жили мы в беседке, вроде на некоторой свободе. Воскресенье, оттрезвонили, а мы лежим, угомонились-то поздно, и вставать не хочется. Мама беспокоится, и уже прислала Григория — церковного сторожа, чтобы мы скорее шли. Нехорошо, надо скорее одеваться. Бежим, но по дороге встречает нас звон к «Достойно есть поклонитися...» Жмемся, чувствуя за собой вину...
Как-то после такого случая папа спросил: «Когда ты пришел?» А мы становились сзади, чтобы не сразу нас заметили. Я ответил: «Пели «Господи помилуй». Папа посмотрел на меня, покачал головой и только сказал: «Ну, брат!» Было очень неприятно.
С кружкой
С завистью смотрел я на ребят, которые ходили с кружкой. Я был еще мал, и мне этого дела не доверяли. Наконец я вырос. И вот однажды зимой в субботу за всенощной мне сказали, чтобы я снял шубенку, одернули костюмчик и дали в руку маленькую железную кружку. Были еще большая железная и большая медная, но с ними ходили по большим праздникам и со старшим сторожем — дядей Григорием, который шел впереди с блюдом. Мы пошли в алтарь за благословением. Служили в главном. В алтаре было совсем темно, только мелькали цветные огоньки семисвечника, да несколько огоньков у запрестольных икон. Читали шестопсалмие. Отец Александр сидел по правую руку Царских Врат и отдыхал. Его белые волосы и такая же борода резко выделялись в полумраке. Дядя Григорий велел мне остаться на левой стороне, а сам пошел кругом престола к отцу Александру. Отец протоиерей, увидев меня, позвал к себе, а я, смутившись и растерявшись, зашагал к нему прямо между царскими вратами и престолом. Отец Александр, благословляя меня, сказал:
«Что ж, брат, разве не знаешь, что так ходить нельзя?» — и улыбнулся. Да, я это знал, но в данный момент все забыл. Поцеловав руку и получив в кружку пятачок, втайне гордый, вышел я за дядей Григорием из алтаря. Ходя по церкви и крепко держа в руках кружку и зажженную свечку, я старался низко кланяться, когда в кружку что-либо клали.
Стихари
Было мне не более восьми лет, когда я стал ходить в алтарь, чтобы, надев стихарь, прислуживать при богослужениях: подавать кадило или выходить со свечой перед Евангелием и Святыми Дарами, носить поминания священнику и дьякону во время заупокойного чтения и принимать просфоры для «вынимания» во время проскомидии.
В алтаре был большой порядок и дисциплина. Ходили тихо, говорили шепотом. В свободное время стояли по стенке на виду у батюшки, чтобы не баловались.
Особенно хорошо было в алтаре за всенощной в простую субботу. Тишина, полумрак, только поблескивают лампадочки в семисвечнике да за престольными иконами. Где-то сзади поют, и дьякон произносит ектенью, а звуки уходят в купола и там плавают. Прислушаешься к окружающему и к своей внутренней работе, а умишко все впитывает: растешь.
Ранняя обедня начиналась в 6 часов утра. Чтобы поспеть вовремя в алтарь, надо было вставать часов в пять, в шесть бежать в церковь.
Как же было тяжело вставать зимой! Ведь это была совсем ночь, и комната еле освещалась одной лампадочкой. Хотелось спать, не хотелось вылезать из теплой постели, из-под одеяла. Поднятая голова снова падала на подушку и я, не очнувшись, снова засыпал. Но я всегда просил нянюшку «обязательно разбудить», и хотя ей и было жалко, но все же она ухитрялась меня поднимать. Но как только я садился на кровать, то уже со сном было все покончено; я вставал, быстро одевался, слегка умывался и бежал. В себя приходил, только выскочив через кухню на мороз.
В церкви полумрак, молящиеся тенями ходят перед образами и ставят свечи. Сторожа зажигают паникадила и лампадки. Глаза слипаются, но дела не ждут.
В алтаре уже двое, трое ребят. Идем в шкаф за стихарями. Подбираемся парами. Облекаемся и сразу становимся другими, смирными и степенными.
Начинается служба, и тут же дела. Ведь какую массу надо было принести и отнести просфор, поминаний, записочек; надо успеть раздуть кадило, приготовить свечи, а потом — «Великий выход». Строимся по парам и чинно выходим из алтаря впереди священства. Подойдя к середине амвона, становимся по обе стороны Царских врат, и когда священник войдет в алтарь через Царские врата, снова становимся парами посередине, но с приспущенными свечами. После того, как дьякон покадит, мы дружно кланяемся и чинно расходимся в правые и левые двери.
Перед чтением Евангелия выходим из боковых дверей вместе с дьяконом, подходим к аналою и становимся по обе его стороны.
Время шло быстро, не успеешь оглянуться, как уже конец, три часа пролетели. Стихари сложены, и спешишь домой, чтобы выпить чаю с лепешками прямо со сковороды. Лепешки такие румяные, да еще со сметаною, просто объедение! Но давались они только тем, кто приходил от ранней обедни, остальным не полагалось. Чай пился на бивуаке, где и как придется, часто даже в кухне. Да и распивать-то чай было некогда, уже звонили к поздней — надо спешить, чтобы не опоздать к началу.
Памятна мне одна пасхальная заутреня. Первый год я надевал стихарь. Нас было четыре пары, моя была самая маленькая. Дьякон читал Евангелие:
«В начале бе слово...» Евангелие читали три священника и дьякон. Чтение продолжалось не менее получаса. Сначала стоять было легко, сама обстановка, особенные слова, выравнивание свечей — все подбадривало. Затем внимание начинало рассеиваться, свечи — сами по себе качаться, руки уставали, смыкались веки и становилось боязно заснуть. Что делать? Надо было предпринимать что-то действенное. В это время выручил случай: рука дрогнула, горячий воск плеснул на руку и обжег ее. Я встрепенулся, стал понемногу лить текущий по свече воск на руку, и только этим привел себя в чувство. Но вот чтение закончено, мы чинно соединились попарно, поклонились накаждению и разошлись вправо и влево.
Просфоры
Ходить вынимать просфоры было наше дело. К обедне мы приходили рано, и сейчас же мама давала деньги и говорила, сколько просфор взять по три копейки и сколько — по две. Правда, с арифметикой дело обстояло не так уж легко, но справиться с ней помогала просвирня, подать на просфоры можно было целиком 15 или 20 копеек, а не класть медяки на каждую. Хуже дело обстояло, когда мама начинала перечислять, какие вынуть просфоры за здравие, какие за упокой и за кого именно. Эта задача была потруднее: разве сразу запомнишь двенадцать, пятнадцать человек, хотя все имена и знакомые. Первое время, пока еще мало рассуждал, было очень тяжело: а вдруг перепутаешь, да не тех помянешь, или скажешь, что эти просфоры за здравие, а они на самом деле вынуты за упокой, или наоборот. Впоследствии дело сильно упростилось. При вынимании просфор перекрестишься и скажешь: «Помяни, Господи, всех православных христиан». Ведь Господь всех знает, тут уж ошибки не будет никакой.
Когда получишь от мамы деньги и наказы, отправляешься к просвирне. Около нее толпятся женщины и заглушенными голосами просят кто две по три, кто три по две... Немножко подождешь, попротолкаешься, купишь просфоры, по три копейки кругленькие, а по две столбиком, и идешь в алтарь. До алтаря шагаешь храбро, а как отворишь дверь, так сразу робость берет, и тихо, скромно подходишь к жертвеннику. Начнешь поминать, а голос куда-то девается, сам чувствуешь, что еле лепечешь. Просфоры вынуты, возвращаешься к маме и становишься на свое место в ожидании хождения с кружкой или нового поручения.
К причастию
В детстве мы причащались два раза в год: среди Великого поста, когда было поменьше народа, и в день ангела. Этот день был особенный, так как все было не как всегда. Этот день большею частью приходился на будни, поэтому вставать в церковь приходилось рано, в храме было непривычно мало народа, храм казался огромным, гулким. Служба шла без певчих, пели дьячки. Было прохладно. Настроение, несмотря на то, что я был совсем маленький, было приподнятое, трепетное. Этому помогало все: и общая обстановка, и специальный костюмчик, который одевался два раза в год, и который мне очень нравился и мною ценился. Я считал, что красивее его ничего не может быть. Он состоял из шелковой русской рубашечки темного брусничного цвета, которая подпоясывалась шелковым черным пояском с кисточками, черных бархатных коротких штанишек, черных чулок и ботиночек. Все это переходило от старших братьев.
В эти дни я был счастлив и горд своим видом и положением.
Ведь я причащался!
Паникадила
В Тихвинской были очень красивые и необыкновенные паникадила. Они были сделаны по рисункам архитектора-строгановца Ивана Михайловича Васильева. Подобных я нигде не встречал. В настоящем (главном храме) висело серебряное паникадило со свечами, похожее на то, что в Успенском соборе. В Никольском и Сергиевском приделах паникадила были особенные и очень художественного вида: с лампадами и как бы шарообразные.
В Никольском шар был составлен из отдельных лап, несущих большие разноцветные лампады — всего 28 лампад.
В Сергиевском шар состоял из бра с большими и мелкими разноцветными лампадками — 84 лампадки. В особенности паникадила красивы были, когда их зажигали по большим праздникам, за зимними всенощными. Они удивительно гармонировали с огромным пространством приделов, погруженных в темноту, и казались висящими в воздухе.
Но самым интересным и необычайным паникадилом был «крест». Он висел в середине храма в линию с придельными паникадилами и изображал четырехконечный крест. Составлено паникадило было из квадратных ферм сантиметров в 70—80 и длиною верхних концов по 3 метра, а нижнего — метров пять с половиной. В стороны ферм были вставлены иконы, нарисованные на стекле, и они подсвечивались изнутри, а в стыках икон, на ферме, со всех четырех сторон были приделаны бра, по 4 лампадочки в каждом. Всего паникадило несло 272 разноцветных лампадки. Когда в темном храме зажигалось это паникадило, то получалось что-то величественное, волшебное, несравнимое. Лампадочки зажигались вручную с очень высокой лестницы. Помню, как брат Саша лазил зажигать их. Потом привыкли это делать сторожа, пока не провели электричество, что произошло много позднее.
Помню, как на освящение Сергиевского придела, временно, в церковь с фабрики Федора Елагина, с «Мызы», проводили электричество, и впервые осветили им крест.
Командовал этим, как главный механик, Иван Петрович (Никитин), а помогал ему брат Саша.
Помню также, как в одно из воскресений я с папой, Иваном Петровичем и кем-то из старших братьев ходили в кузницу Кабанова заказывать бра для креста. У Кабанова была также небольшая слесарная мастерская. Мы снесли ему модель, шаблоны и договорились о цене.
Следует здесь вспомнить и об освящении Сергиевского придела. Конечно, я тогда был еще очень мал, лет 5—6, не больше, но хорошо помню, как золотили иконостас и нам давали книжечки из-под золота. Иногда мы там находили маленькие остатки золота, а бывали случаи и целые листочки, и считали это большой ценностью.
За обедней при освящении мы стояли на хорах. Служба вся была видна, как на ладони. Служил архиерей и много священников. Пел Чудовский хор в красных кафтанах с позументом, а наш хор был затеснен у левого клироса, и мне было его очень жаль.
Служба на меня не произвела впечатления, она была очень длинная, и я очень устал.
Поздравления
Когда мы были маленькие, то всегда к Рождеству, Пасхе и именинам писали маме и папе поздравления. На первых порах буквы выводились палочками и поздравления были краткие, но по мере нашего роста письмо улучшалось, и поздравление увеличивалось в количестве букв и слов. Писалось оно на особой красивой бумаге, иногда под руководством Эммы Васильевны украшалось сводной картинкой. Писались и соответствующие дню стихи.
Кроме поздравительных писем делались и подарки. Раньше для ребят было очень много заготовок для рукоделий, рассчитанных на разные возраста. Разные картонные, красиво отштампованные закладки, корзиночки, которые вышивались по проделанным в них дырочкам, как по канве. Кто был совсем постарше, вышивали носовые платки, полотенца, чайные салфетки. Все это делалось под большим секретом и держалось в строжайшей тайне. Маме, конечно, это было приятно.
Как-то раз, когда я уже учился в Москве, я зашел случайно в холодный чулан, он был отперт, и увидел маму перед открытой большой шкатулкой, перебирающей наши поздравленья. Я и раньше видывал эту шкатулку, но не знал, что в ней лежит.
Мама была так сосредоточена, что не почувствовала моего прихода. Вошел я тихонько и замер, так меня поразил мамин вид. Ее здесь не было, она была где-то далеко-далеко. Я вышел так же тихо, как и вошел. Все это произошло в какое-то мгновение. Но узнав, что лежит в этой шкатулке, я, спустя некоторое время, пошел в чулан специально рассмотреть содержимое. Сколько же там было интересного, начиная с наших каракуль.
И тогда, еще ребенком, я понял причину маминого переживания.
Портреты прошлого
У дедушки Анисима Федоровича в его комнате висели две картины в золоченых рамах. Картины эти были особенные.
На каждой было три изображения, величиной во всю картину. Одна из них была духовного содержания — на ней были изображены Бог Отец, Иисус Христос и Божия Матерь, а на другой — Александр III, Мария Федоровна и наследник Николай.
Картины представляли из себя как бы очень тонкие колосники. Внутри был написан основной портрет, на одной стороне колосников — другой, а на противоположной стороне колосников — третий. Когда смотришь прямо, то видишь Александра, если посмотришь с правого боку, то Марию Федоровну, а с левой стороны — Николая.
Нас, конечно, заинтересовали эти картины, и мы с большим интересом рассматривали их. Но чтобы хорошо видеть то или иное лицо, надо было приноровиться.
Подобных картин я еще видел две, очевидно, в свое время они были в моде, а теперь и для образца не найдешь.
Такая икона в свое время висела у входа в Чудов монастырь в Кремле, на ней были изображены Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой.
Бабушка Агафья Ананьевна
О бабушке Агафье Ананьевне, папиной маме, воспоминаний у меня немного. Помню, как она на беговых саночках ездила мимо нашего дома в церковь. Беговые саночки — это небольшие сани для кучера и седока, причем сидение было очень низкое, на полметра от земли, и бабушка ездила в них потому, что боялась упасть, а была она очень крупная, высокая и полная.
И еще одно яркое воспоминание. Были мои именины или рождение, то и другое в мае. Играю я на большой дорожке в саду. Вдруг отворяется калитка со стороны фабрики, и входит бабушка, вся в черном, с кружевной наколкой на голове. Мне кажется, что она всегда ходила в черном или, во всяком случае, в темном. «Ах, вот ты-то мне и нужен, поздравляю!» Бабушка меня поцеловала, я ее, наверное, тоже поцеловал, а потом поцеловал ее руку. «А это вот тебе»,— и бабушка дала мне небольшую прямоугольную коробочку. Сразу я ее не мог рассмотреть, так как провожал бабушку до дому. После оказалось, что это чудесная коробочка с видом Ялты. Это была как бы красочная блестящая фотография, а в коробочке лежали съедобные камешки. Она долго хранилась у Эммы Васильевны в комнате на этажерке с книгами, а потом куда-то исчезла. Помню, я долго ее везде искал, но так и не нашел.
Мы редко получали подарки, в особенности сласти, и потому, я думаю, всякий подарок запечатлевался в памяти.
И последнее, что осталось в воспоминании о бабушке — это ее похороны, но, собственно, и они в каком-то тумане. В памяти осталось одно — полная улица народа, и несут гроб. И все. Зато помню, что на фабричном дворе были сделаны из теса столы и лавки, и там рабочие поминали бабушку, а потом стояли короба, из них вынимали и всем раздавали головные платки на помин души.
Похоронили бабушку рядом с могилой дедушки Григория Дмитриевича, а он лежал в уголке между выступом алтаря и стеной Тихвинского храма, и над могилой стояла металлическая часовенка, а внутри висел поясной образ преподобного Григория, и всегда горела синяя лампадочка. Когда мы ходили на кладбище, то всегда смотрели через стекло на образ и горящую лампадочку.
Под церковью были большие светлые подвалы, часть их была отделана под жилье, там жили сторожа, но часть пустовала. В одной пустой комнате дьячок Федор Михайлович разводил канареек. Там их, наверно, было более сотни, и гнезда они вили и размножались в висевших по стенам лаптях. Когда мы шли с кладбища домой, то сначала заходили к дедушке с бабушкой на могилки, а потом обязательно заглядывали в полуподвальное большое окно, чтобы посмотреть на канареек. Канарейки летали по комнате, шумели и пели наперебой. Старшим надо было по несколько раз повторять, чтобы мы шли домой.
Бабушкин дом
Это был двухэтажный особняк, тогда казавшийся нам очень большим. Внизу комнаты были пониже, и окна близко к земле, а наверху повыше и посветлее. Основная часть дома была каменная, кухня и служебные постройки — деревянные.
В доме жили тети: Саша, Маня, Катя. Тетя Варя была уже замужем. Один раз я видел там дядю Леню, он был гусар. Помню, сидим мы на диване, и дядя Леня рассказывает нам что-то интересное, курит и покручивает свои черные усы. Больше я дядю Леню не видел. Он умер молодым.
Старшая, тетя Саша, была поумнее всех и повластнее. Тетя Маня тихая, спокойная, не от мира сего, мне очень нравилась, она тоже умерла молодой. И третья тетя Катя. Она была горбатенькая: девочкой она поскользнулась в купальне, ушибла спину, и у нее стал расти горб.
Мы, ребята, ее очень любили. Она была большой музыкантшей. По воскресеньям, прямо от обедни она приходила к нам, оставалась до самого вечера и, можно сказать, не отходила от рояля. Она нам аккомпанировала, когда мы пели песенки, играла танцы и разные пьесы. Была она очень доброй и безобидной. Умерла она лет 35.
Мы по большим праздникам ходили к тетям, у них были интересные вещи. В одной комнате стояла застекленная шифоньерка с удивительной красоты крымскими камешками, раковинами, какими-то цветными шариками, стояли две маленькие-маленькие чашечки, с наперсток, с блюдечками, и еще много чудесных вещей в этом роде.
Как-то на Рождестве мы пришли с поздравлением, а было очень холодно, и вдруг я в гостиной вижу на овальном столе, покрытом бархатной с цветами скатертью, банку цветущих кактусов. Это было так удивительно и так необыкновенно, что вся картина врезалась в память, и сейчас я ее вижу со всеми подробностями. А старшая сестра Надя выращивала дома к Рождеству, Благовещению и Пасхе гиацинты и нарциссы, но это было привычно.
У бабушки в доме была еще одна заманчивая вещь — внутренняя лестница. Когда мы шли к тетям, нас предупреждали, чтобы мы вели себя как следует и не катались на перилах. Но сами понимаете, как трудно отказаться от такого удовольствия, да еще когда оно редко выпадает.
Выждав, когда старшие увлекутся чаем, пробираешься на лестницу, сначала пробуешь проехаться тихонечко, потом порезвее и не всегда удачно: сорвешься и загрохочешь ногами по ступеням, а отсюда последствия...
У бабушки в саду стояла беседка с цветными стеклами. Мы иногда летом туда ходили, но переход был очень сложен. Вас встречали гуси с шипеньем, за вами шел огромный индюк, бормоча и треща крыльями по земле. Чтобы преодолеть эти препятствия, надо было быть очень хорошим стратегом, вовремя развивать максимальную скорость и не всегда в желанном направлении. Еще тогда я узнал, что цветные стекла в беседках вставляются, оказывается, не для красоты, а для того, чтобы туда не забирались мухи, которые не любят цветных лучей.
У теть были еще цесарки, очень красивые своим рябеньким оперением, но очень неприятные постоянным криком-скрипом...
ДЕДУШКА АНИСИМ ФЕДОРОВИЧ
В двенадцать часов после свистка, когда рабочие расходились на обед, мы шли в зал и смотрели в окно (но так, чтобы нас не было видно), как на обед идет дедушка Анисим Федорович — мамин папа.
Был он невысокого роста, довольно широкий, с совершенно белой головой и такой же белой, большой пушистой бородой. Одет он был в черное пальто, покроя широкого сюртука, в картузе. Шел тихо, немножко согнувшись и опираясь на деревянную палку желтого цвета с серебряным круглым набалдашником.
Иногда в хороший летний вечер я его видел с другой стороны улицы, сидящим у ворот своего дома на скамеечке, упершегося на палку. Мы иногда навещали дедушку, конечно, идя туда в сопровождении старших. Встречал нас Карпыч, дедушкин камердинер, высокий худой мужчина, пожилой, с белой небольшой круглой бородкой и лицом в морщинах. Был он одет всегда в сюртук, который сидел на нем, как на вешалке. В свое время он был ему впору.
Карпыч докладывал о нашем приходе, и мы шли к дедушке в комнату, она была угловой в первом этаже. Проходить в нее надо был через столовую, где на тумбочке всегда стояли два графина — один с водой, а другой с квасом. Квас у них всегда делали с мятой, чего у нас не бывало. Комната у дедушки была большая, два окна на улицу и два в переулок. Как войдешь, слева у стены, стоял большой деревянный с кожаной обивкой диван, рядом заветный ореховый шкаф, далее тяжелые деревянные стулья, обитые кожей, с мягкими сиденьями под стать дивану. По правой стене стояла шифоньерка, на ней лежали газеты, у правой стены находилась и большая дедушкина кровать. Чистота была идеальная.
Дедушка всегда встречал нас у входа в комнату. Мы говорили приветствия, спрашивали о здоровье и целовали руку. Поговорив немного, дедушка направлялся к шкафчику, вынимал оттуда пакетики и наделял нас вяземскими пряниками и черносливом. Пряники были замечательные, таких теперь не делают. Пробыв малое время, мы благодарили дедушку, желали ему доброго здоровья и уходили. Карпыч провожал нас до входных дверей.
Мы не очень любили дедушку. Почему? Даже трудно сказать, пожалуй, он был суховат, а ребята это чувствуют сразу.
Еще воспоминание о дедушке у меня осталось, когда его «соборовали». Мы не знали значения этого слова, но по разговорам старших понимали, что это очень серьезное дело, и применяется это таинство в исключительных случаях, когда уже жизнь человека подходит к концу.
Наверное, как и все дети, я уже тогда был крамольником. У меня и тогда стоял вопрос, почему молят Бога только о богатых? Потому что у бедных нет денег, чтобы позвать батюшку, и негде повернуться с иконой? Вопросы бродили в голове, но ответа на них, конечно, сам дать не мог, а спрашивать не хотелось — чувствовал, что с такими вопросами к старшим обращаться нельзя.
Пришли мы к дедушке в комнату. Там уже было много народа, конечно, самые близкие, но кто именно, не помню. Дедушка сидел в кресле, весь белый, какой-то сияющий, но слабенький-слабенький. Потом пришел отец Константин — соборный протоиерей, с ним двое или трое служителей клира. Принесли икону, очень узкую и очень длинную, с изображением во весь рост святого. Я в соборе такой иконы не видел и после долго ее искал, наконец нашел — она стояла в правом приделе в простенке между окон. А какой святой — я забыл.
Началась служба. Недлинная. Потом дедушку мазали елеем и при этом что-то читали. Служба кончилась, все тихонечко разошлись. Дедушку положили на кровать. Через несколько дней он умер.
Похороны дедушки мне вспоминаются, как что-то очень торжественное и интересное, даже срывается слово «веселое», хотя это не так. Но во всяком случае, это было из ряда вон выходящее событие, особенно в нашей спокойной ритмичной жизни.
Приходило много народа, тетей, дядей, которых мы никогда не видели, о которых даже не слышали. Приехало и много молодежи — двоюродных сестер и братьев.
Дедушку положили в гроб и поставили во втором этаже в зале. Приезжало много священства, и служили панихиды. Приезжали из Бирлюков, из Павлова, из Введенской пустыни и еще из многих мест. Молодежь под управлением морозовского дьякона Ивана Николаевича Сокольского (он был свой человек) организовала хор, который очень украсил все службы. Было очень торжественно.
Дедушка умер восьмидесяти с лишним лет, так что особой грусти и слез не было, и во всем чувствовалась какая-то легкость вместе с торжественностью. Такое оживление царило три дня, пока дедушку очень торжественно не отпели в соборе в присутствии большого количества священства и провожающих.
Потом предание земле на Тихвинском кладбище, где за железной оградой в рядок стояли памятники над дедушками и бабушками, давным-давно усопшими. Могила дедушки была крайняя, и после мраморный памятник поставили над ней самый высокий. С кладбища вернулись все усталые — шутка сказать, обедня и отпевание продолжались, наверно, часа четыре, а с кладбищем и больше.
Расселись за поминальные столы; нас, ребят, посадили в дяди Ванину (Ивана Анисимовича) спальню. Там стоял большой стол, и нас набралось порядочно, мы были с нянюшками. На столе стояло много всего, но наше внимание, привлекла фруктовая Ланинская вода. Это был замечательный напиток: когда открываешь пробку, из бутылки идет дымок, когда наливаешь в бокал, снизу поднимаются пузырьки, а когда пьешь, то газ бросается в нос. Мы очень быстро распознали, какая вода вкуснее, и на нее налегли, а вкуснее всего была лимонная, потом черносмородиновая.
Перед каждым прибором стояло по три рюмки разной величины и цвета и фужер. Было очень нарядно. За этим столом я впервые познакомился с Колей Елагиным. Я знал, что он был бойким, но тут он вел себя слишком шумно, даже дядя Ваня Анисимович приходил, чтобы немножко утихомирить его, и чтобы шуму было поменьше. Шум же на конце стола, где сидели более старшие, объяснялся просто: они выпили портвейну, и Николаша чуть ли не стал показывать фокусы. Конечно, потребовалось навести порядок.
К вечеру все кончилось, и большинство разъехались по домам. Но кончилось не совсем. Отмечался еще девятый день, потом двадцатый и затем сороковой. Народу присутствовало поменьше, службы были покороче, а поминки даже подлиннее. Устраивали большой помин и в годовщину, и народа собралось тоже много.
Лаковая Москва
Это был мой первый визит в Москву. Как собирались, как ехали, я не помню. Но память ясно сохранила момент выхода из вокзала и дальнейшее. Нас было четверо. Папа, няня, Авксентий и я. Моросил дождь, когда мы вышли из подъезда Курского вокзала. Мостовая блестела. Тогда перед вокзалом, посреди теперешней площади, еще рос большой липовый сад. Меня поразила масса одинаковых пролеток с поднятыми блестящими от дождя верхами, сидящие на козлах извозчики в одинаковых синих воланах и твердых чудных шляпах. Также бросилось в глаза большое количество открытых зонтов. Мне показалась красивой эта картина. Мы подошли к извозчикам, наняли две пролетки, в первую сел папа с Авксентием, во вторую я с няней, и поехали. Я заметил только одно, что у папиного извозчика колеса пролетки были с желтыми полосками. Замелькали магазины, прохожие, встречные и обгоняющие извозчики. На каждом шагу повторялось одно и то же, и все блестело. Поднятый верх и дождь мешали рассмотреть большее. Ехали легкой рысцой, потом перешли на шаг, извозчики потянулись вереницей, и мы буквально нырнули под арку каких-то ворот. Впоследствии я узнал, что это мы въехали в Китай-город. Потом все смешалось, и передняя лошадь куда-то исчезла: то ли свернула в переулок, то ли кто-то нас объехал, только наш извозчик оборачивается и спрашивает: «Куда ехать?» — а ни я, ни няня не знаем. Но меня сейчас же осенило, и я крикнул: «Вон туда, туда за желтыми колесами». Через две-три минуты мы подъехали к дверям амбара, где на тротуаре только что вышедший из пролетки папа уже начал беспокоиться о нас.
Вошли в узкое, длинное, темноватое помещение амбара, где с правой стороны тянулся прилавок, а за ним по стене до самого потолка стояли полки с товаром. За прилавком мелькнули знакомые лица. В глубине комнаты была лестница. Мы поднялись наверх, и там нас напоили чаем и накормили бутербродами. Так первый и последний раз я был у себя в амбаре. Первое впечатление о Москве сохранилось и до сегодня, и я очень люблю после дождя смотреть с Лубянской площади вниз на Театральную, когда все блестит. Смотреть на лаковую Москву.
Поделитесь с друзьями